Пуччиниевский шедевр рискнули отдать в руки молодого режиссера Ксении Шостакович, в послужном списке которой – ни одной крупной работы (в Большом она лишь переносила с одной сцены на другую «Сорочинскую ярмарку» и восстанавливала «Мертвые души»). В итоге не проиграли, но и не выиграли.
Не проиграли, потому что на первый взгляд все ладно скроено. Япония – значит Япония с типичным жилищем-трансформером, этнически выдержанными костюмами и ритуальностью в пластике. В отсутствии – перекройка оригинала, в наличии – то, без чего искусство не искусство: образность, заключенная в идее режиссера ввести в пространство спектакля духов. Взялась эта идея не с потолка, а в развитие того эпизода оперы, где еще невеста Баттерфляй показывает жениху свои «безделушки» (ее слово): зеркальце, румяна, веер, пояс, трубку и – фигурки, олицетворяющие души предков. Какой она еще ребенок! – сказал Пуччини. Да, и пока не знает – продолжила, как поначалу показалось, постановщица, – что ни пренебрежения к себе, ни тем более вероотступничества смешные на взгляд «белого человека» куколки не простят. И если не читать буклет, а читать исключительно спектакль, особенно сосредоточившись на сцене проклятия героини дядюшкой Бонзой, то именно этот концептуальный ракурс и просматривался.
...Чем-то угрожающим запахло еще до вступления – когда через круглый проем в домике Баттерфляй появились черные призраки, сказавшие в пластическом этюде под звуки гонга: править балом здесь будем мы. Во втором эпизоде они настойчиво возьмутся напоминать героине, на что в Японии нужен всякому думающему о чести человеку кинжал. В последнем единственный добравшийся до финишной прямой потусторонний персонаж «благословит» героиню на самоубийство, довершив процесс наказания. И тут обнаружится, что наказывала в своем спектакле Ксения Шостакович вовсе не Баттерфляй.
Куда интереснее постановщице оказалось рассматривать пуччиниевскую историю через призму где-то отысканной легенды о брошенной мужем и покончившей с собой японке, которая возьмется мучить обидчика явлениями с того света. Это она в финале пойдет навстречу героине по вознесенному над домиком помосту в черных пышных одеяниях и с плоским набеленным лицом. Ее визави – в таких же одеждах, но красных и с тоже уже почти маской там, где поначалу светилась улыбка, а потом тревожно домиком ломались бровки. Пересеклись. Разошлись. Призрак – чтобы раствориться где-то в пространстве. Баттерфляй – туда, откуда не возвращаются. По простому – к краю помоста, где и заколет себя только что торжественно переданным ей кинжалом. Невыразимо красиво. И – провально для оперы. Потому что сделает она это на глазах Пинкертона.
Если в оригинале тот прорвется на сцену, чтобы лишь принять последний вздох умирающей, то в спектакле, устроив демонстрацию с самоубийством, ему бросят в качестве приговора: живи с этим! В подтексте: и медленно сходи с ума, как муж той японки из легенды, что мерещилась ему в каждом фонаре. Так Ксения Шостакович потешила себя местью за весь женский род, слившись в консенсусе с героиней совсем не из той оперы, хотя тоже пуччиниевской, – Турандот. И вольно или невольно ей в этом подыграл художник по костюмам Игорь Чапурин (да, тот самый именитый модельер, которого пригласили оформлять спектакль вместе с Альоной Пикаловой). Спектакль строился на японской символике. Но красный, и не только в Японии, – цвет радости, победы, защиты от темных сил. Как теперь толковать самоубийство героини? Наиболее подходящий вариант: одев героиню в кумачовые одежды, нам представили японскую эринию, черпающую победную эйфорию в мести и свободную от темных сил, потому что теперь она одна из них... Из этакой революционной передряги произведение вырвалось, разумеется, с изменившимся лицом, а спектакль превратился в разговор глухого с немым. Потому что музыкальный руководитель постановки (в последние годы, кажется, едва замечающий, каким фантазиям предаются его режиссеры) двигался совсем другим путем.
Шостакович затевала спор с Пуччини – Гергиев оставался ему верен и рисовал историю той Чио-Чио-сан, которую автор любил больше прочих своих оперных женщин, – хрупкой обликом, прекрасной душой, несгибаемой духом. Такая, родившаяся в мире, где ничего напоказ не бывает, и полюбившая до готовности отречься от себя, родины, веры, никогда бы не обрекла свет очей своих на пытку.
Режиссер про мистику – Гергиев и его ассистент Антон Гришанин мастерски выписывают пространство, в котором бьется эта редкая птица, как полный воздуха земной мир, где мистике и в уголке нет места, а сам образ Баттерфляй напитывают тысячью психологических нюансов, ни один из которых не предсказывал превращения в то, чем она явится в финале спектакля. И в помощь им была роскошная Динара Алиева, предъявившая исполнение из ряда выдаюшихся. Она с легкостью меняла краски (там ее голос по-девичьи свеж и даже игрив, тут он – темный омут), демонстрировала редкостную эмоциональную и вокальную гибкость, сообщала своей героине неотразимое обаяние и была сама себе – опираясь на дирижерское плечо – театр, тем проявив еще один перпендикуляр между слышимым и видимым в спектакле.
За разговорами об эстетике театра кабуки постановщица вместе с режиссером по пластике Наной Татишвили оставили актеров разгуливать по сцене в самых ходульных образах. Гергиев, напротив, образами озаботился с особым тщанием. Вся его вокальная команда предстала в сравнении с командами предыдущих постановок цельной, хотя и ее привычно собирали с миру по нитке – из габтовских мастеров, участников Молодежной оперной программы, приглашенных солистов. Каждого, что ясно слышалось, нацелили продумать до мелочей нюансировку, фразировку, сам тон высказывания. К примеру, английским лордом по части благородства вокала выглядел в партии американского консула Шарплеса Дмитрий Чернов. Судзуки в ровном бесстрастном исполнении Алины Черташ представала эдакой вещью в себе, даже не человеком, а своего рода моральной стеной, о которую единственно могла опереться мятущаяся девочка Чио-Чио-сан (и совершенство их с Алиевой маленького дуэта во втором акте стало не столько проявлением профессионализма двух певиц, сколько иллюстрацией именно этой особой связи). Даже Иван Гынгазов – Пинкертон под присмотром Гергиева наконец изобразил человека, а не звук бесчувственной иерихонской трубы.
Но вершинным проявлением гергиевского театра стало знаменитое интермеццо Humming сhorus, которое, подобно хору плененных евреев из вердиевского «Набукко», повсеместно обожают и ждут как особой изысканности десерт, при этом обычно настроившись на погружение в нирвану. Нет, – сказали Гергиев и главный габтовский хормейстер Валерий Борисов, – в нирвану где-нибудь в другом месте. И, выбрав динамический диапазон от пианиссимо до чуть не четырех пиано, заставили зал вслушиваться в эту музыку так же напряженно, как вслушивается Баттерфляй в тишину ночи, боясь пропустить не то что шорох за дверью, но даже невозможное – тот первый шаг Пинкертона, который он сделает к ее дому еще за сотни метров от него... Повезло же режиссеру Шостакович! Идеал в постижении театральной природы обрисован, дотянуться время есть.
Фото - Дамир Юсупов
Поделиться:
